Александр Блок — Вольные мысли (1907)

(Посв. Г. Чулкову) О смерти Всё чаще я по городу брожу. Всё чаще вижу смерть — и улыбаюсь Улыбкой рассудительной. Ну, что же? Так я хочу. Так свойственно мне знать, Что и ко мне придет она в свой час. Я проходил вдоль скачек по шоссе. День золотой дремал на грудах щебня, А за глухим забором — ипподром Под солнцем зеленел. Там стебли злаков И одуванчики, раздутые весной, В ласкающих лучах дремали. А вдали Трибуна придавила плоской крышей Толпу зевак и модниц. Маленькие флаги Пестрели там и здесь. А на заборе Прохожие сидели и глазели. Я шел и слышал быстрый гон коней По грунту легкому. И быстрый топот Копыт. Потом — внезапный крик: «Упал! Упал!» — кричали на заборе, И я, вскочив на маленький пенёк, Увидел всё зараз: вдали летели Жокеи в пестром — к тонкому столбу. Чуть-чуть отстав от них, скакала лошадь Без седока, взметая стремена. А за листвой кудрявеньких березок, Так близко от меня — лежал жокей, Весь в желтом, в зеленях весенних злаков, Упавший навзничь, обратив лицо В глубокое ласкающее небо. Как будто век лежал, раскинув руки И ногу подогнув. Так хорошо лежал. К нему уже бежали люди. Издали?, Поблескивая медленными спицами, ландо Катилось мягко. Люди подбежали И подняли его… И вот повисла Беспомощная желтая нога В обтянутой рейтузе. Завалилась Им на? плечи куда-то голова… Ландо подъехало. К его подушкам Так бережно и нежно приложили Цыплячью желтизну жокея. Человек Вскочил неловко на подножку, замер, Поддерживая голову и ногу, И важный кучер повернул назад. И так же медленно вертелись спицы, Поблескивали козла, оси, крылья… Так хорошо и вольно умереть. Всю жизнь скакал — с одной упорной мыслью, Чтоб первым доскакать. И на скаку Запнулась запыхавшаяся лошадь, Уж силой ног не удержать седла, И утлые взмахнулись стремена, И полетел, отброшенный толчком… Ударился затылком о родную, Весеннюю, приветливую землю, И в этот миг — в мозгу прошли все мысли, Единственные нужные. Прошли — И умерли. И умерли глаза. И труп мечтательно глядит наверх. Так хорошо и вольно. Однажды брел по набережной я. Рабочие возили с барок в тачках Дрова, кирпич и уголь. И река Была еще синей от белой пены. В отстегнутые вороты рубах Глядели загорелые тела, И светлые глаза привольной Руси Блестели строго с почерневших лиц. И тут же дети голыми ногами Месили груды желтого песку, Таскали — то кирпичик, то полено, То бревнышко. И прятались. А там Уже сверкали грязные их пятки, И матери — с отвислыми грудями Под грязным платьем — ждали их, ругались И, надавав затрещин, отбирали Дрова, кирпичики, бревёшки. И тащили, Согнувшись под тяжелой ношей, вдаль. И снова, воротясь гурьбой веселой, Ребятки начинали воровать: Тот бревнышко, другой — кирпичик… И вдруг раздался всплеск воды и крик: «Упал! Упал!» — опять кричали с барки. Рабочий, ручку тачки отпустив, Показывал рукой куда-то в воду, И пестрая толпа рубах неслась Туда, где на траве, в камнях булыжных, На самом берегу — лежала сотка. Один тащил багор. А между свай, Забитых возле набережной в воду, Легко покачивался человек В рубахе и в разорванных портках. Один схватил его. Другой помог, И длинное растянутое тело, С которого ручьем лилась вода, Втащили на? берег и положили. Городовой, гремя о камни шашкой, Зачем-то щеку приложил к груди Намокшей, и прилежно слушал, Должно быть, сердце. Собрался? народ, И каждый вновь пришедший задавал Одни и те же глупые вопросы: Когда упал, да сколько пролежал В воде, да сколько выпил? Потом все стали тихо отходить, И я пошел своим путем, и слушал, Как истовый, но выпивший рабочий Авторитетно говорил другим, Что губит каждый день людей вино. Пойду еще бродить. Покуда солнце, Покуда жар, покуда голова Тупа, и мысли вялы… Сердце! Ты будь вожатаем моим. И смерть С улыбкой наблюдай. Само устанешь, Не вынесешь такой веселой жизни, Какую я веду. Такой любви И ненависти люди не выносят, Какую я в себе ношу. Хочу, Всегда хочу смотреть в глаза людские, И пить вино, и женщин целовать, И яростью желаний полнить вечер, Когда жара мешает днем мечтать И песни петь! И слушать в мире ветер! Над озером С вечерним озером я разговор веду Высоким ладом песни. В тонкой чаще Высоких сосен, с выступов песчаных, Из-за могил и склепов, где огни Лампад и сумрак дымно-сизый — Влюбленные ему я песни шлю. Оно меня не видит — и не надо. Как женщина усталая, оно Раскинулось внизу и смотрит в небо, Туманится, и даль поит туманом, И отняло у неба весь закат. Все исполняют прихоти его: Та лодка узкая, ласкающая гладь, И тонкоствольный строй сосновой рощи, И семафор на дальнем берегу, В нем отразивший свой огонь зеленый — Как раз на самой розовой воде. К нему ползет трехглазая змея Своим единственным стальным путем, И, прежде свиста, озеро доносит Ко мне — ее ползучий, хриплый шум. Я на уступе. Надо мной — могила Из темного гранита. Подо мной — Белеющая в сумерках дорожка. И кто посмотрит снизу на меня, Тот испугается: такой я неподвижный, В широкой шляпе, средь ночных могил, Скрестивший руки, стройный и влюбленный в мир. Но некому взглянуть. Внизу идут Влюбленные друг в друга: нет им дела До озера, которое внизу, И до меня, который наверху. Им нужны человеческие вздохи, Мне нужны вздохи сосен и воды. А озеру — красавице — ей нужно, Чтоб я, никем не видимый, запел Высокий гимн о том, как ясны зори, Как стройны сосны, как вольна душа. Прошли все пары. Сумерки синей, Белей туман. И девичьего платья Я вижу складки легкие внизу. Задумчиво прошла она дорожку И одиноко села на ступеньки Могилы, не заметивши меня… Я вижу легкий профиль. Пусть не знает, Что знаю я, о чем пришла мечтать Тоскующая девушка… Светлеют Все окна дальних дач: там — самовары, И синий дым сигар, и плоский смех… Она пришла без спутников сюда… Наверное, наверное прогонит Затянутого в китель офицера С вихляющимся задом и ногами, Завернутыми в трубочки штанов! Она глядит как будто за туманы, За озеро, за сосны, за холмы, Куда-то так далёко, так далёко, Куда и я не в силах заглянуть… О, нежная! О, тонкая! — И быстро Ей мысленно приискиваю имя: Будь Аделиной! Будь Марией! Теклой! Да, Теклой!.. — И задумчиво глядит В клубящийся туман… Ах, как прогонит!.. А офицер уж близко: белый китель, Над ним усы и пуговица-нос, И плоский блин, приплюснутый фуражкой… Он подошел… он жмет ей руку!.. смотрят Его гляделки в ясные глаза!.. Я даже выдвинулся из-за склепа… И вдруг… протяжно чмокает ее, Дает ей руку и ведет на дачу! Я хохочу! Взбегаю вверх. Бросаю В них шишками, песком, визжу, пляшу Среди могил — незримый и высокий… Кричу: «Эй, Фёкла! Фёкла!» — И они Испуганы, сконфужены, не знают, Откуда шишки, хохот и песок… Он ускоряет шаг, не забывая Вихлять проворно задом, и она, Прижавшись крепко к кителю, почти Бегом бежит за ним… Эй, доброй ночи! И, выбегая на крутой обрыв, Я отражаюсь в озере… Мы видим Друг друга: «Здравствуй!» — я кричу… И голосом красавицы — леса Прибрежные ответствуют мне: «Здравствуй!» Кричу: «Прощай!» — они кричат: «Прощай!» Лишь озеро молчит, влача туманы, Но явственно на нем отражены И я, и все союзники мои: Ночь белая, и бог, и твердь, и сосны… И белая задумчивая ночь Несет меня домой. И ветер свищет В горячее лицо. Вагон летит… И в комнате моей белеет утро. Оно на всем: на книгах и столах, И на постели, и на мягком кресле: И на письме трагической актрисы: «Я вся усталая. Я вся больная. Цветы меня не радуют. Пишите… Простите и сожгите этот бред…» И томные слова… И длинный почерк, Усталый, как ее усталый шлейф… И томностью пылающие буквы, Как яркий камень в черных волосах. Шувалово В северном море Что? сделали из берега морского Гуляющие модницы и франты? Наставили столов, дымят, жуют, Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу, Угрюмо хохоча и заражая Соленый воздух сплетнями. Потом Погонщики вывозят их в кибитках, Кокетливо закрытых парусиной, На мелководье. Там, переменив Забавные тальеры и мундиры На легкие купальные костюмы, И дряблость мускулов и гру?дей обнажив, Они, визжа, влезают в воду. Шарят Неловкими ногами дно. Кричат, Стараясь показать, что веселятся. А там — закат из неба сотворил Глубокий многоцветный кубок. Руки Одна заря закинула к другой, И сестры двух небес прядут один — То розовый, то голубой туман. И в море утопающая туча В предсмертном гневе мечет из очей То красные, то синие огни. И с длинного, протянутого в море, Подгнившего, сереющего мола, Прочтя все надписи: «Навек с тобой», «Здесь были Коля с Катей», «Диодор Иеромонах и послушник Исидор Здесь были. Дивны божии дела», — Прочтя все надписи, выходим в море В пузатой и смешной моторной лодке. Бензин пыхтит и пахнет. Два крыла Бегут в воде за нами. Вьется быстрый след, И, обогнув скучающих на пляже, Рыбачьи лодки, узкий мыс, маяк, Мы выбегаем многоцветной рябью В просторную ласкающую соль. На горизонте, за спиной, далёко Безмолвным заревом стоит пожар. Рыбачий Вольный остров распростерт В воде, как плоская спина морского Животного. А впереди, вдали — Огни судов и сноп лучей бродячих Прожектора таможенного судна. И мы уходим в голубой туман. Косым углом торчат над морем вехи, Метелками фарватер оградив, И далеко? — от вехи и до вехи — Рыбачьих шхун маячат паруса… Над морем — штиль. Под всеми парусами Стоит красавица — морская яхта. На тонкой мачте — маленький фонарь, Что камень драгоценной фероньеры, Горит над матовым челом небес. На острогрудой, в полной тишине, В причудливых сплетениях снастей, Сидят, скрестивши руки, люди в светлых Панамах, сдвинутых на строгие черты. А посреди, у самой мачты, молча, Стоит матрос, весь темный, и глядит. Мы огибаем яхту, как прилично, И вежливо и тихо говорит Один из нас: «Хотите на буксир?» И с важной простотой нам отвечает Суровый голос: «Нет. Благодарю». И, снова обогнув их, мы глядим С молитвенной и полною душою На тихо уходящий силуэт Красавицы под всеми парусами… На драгоценный камень фероньеры, Горящий в смуглых сумерках чела. Сестрорецкий курорт В дюнах Я не люблю пустого словаря Любовных слов и жалких выражений: «Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой». Я рабства не люблю. Свободным взором Красивой женщине смотрю в глаза И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра — Сияющий и новый день. Приди. Бери меня, торжественная страсть. А завтра я уйду — и запою». Моя душа проста. Соленый ветер Морей и смольный дух сосны Ее питал. И в ней — всё те же знаки, Что на моем обветренном лице. И я прекрасен — нищей красотою Зыбучих дюн и северных морей. Так думал я, блуждая по границе Финляндии, вникая в темный говор Небритых и зеленоглазых финнов. Стояла тишина. И у платформы Готовый поезд разводил пары. И русская таможенная стража Лениво отдыхала на песчаном Обрыве, где кончалось полотно. Там открывалась новая страна — И русский бесприютный храм глядел В чужую, незнакомую страну. Так думал я. И вот она пришла И встала на откосе. Были рыжи Ее глаза от солнца и песка. И волосы, смолистые как сосны, В отливах синих падали на плечи. Пришла. Скрестила свой звериный взгляд С моим звериным взглядом. Засмеялась Высоким смехом. Бросила в меня Пучок травы и золотую горсть Песку. Потом — вскочила И, прыгая, помчалась под откос… Я гнал ее далёко. Исцарапал Лицо о хвои, окровавил руки И платье изорвал. Кричал и гнал Ее, как зверя, вновь кричал и звал, И страстный голос был как звуки рога. Она же оставляла легкий след В зыбучих дюнах, и пропала в соснах, Когда их заплела ночная синь. И я лежу, от бега задыхаясь, Один, в песке. В пылающих глазах Еще бежит она — и вся хохочет: Хохочут волосы, хохочут ноги, Хохочет платье, вздутое от бега… Лежу и думаю: «Сегодня ночь И завтра ночь. Я не уйду отсюда, Пока не затравлю ее, как зверя, И голосом, зовущим, как рога, Не прегражу ей путь. И не скажу: „Моя! Моя!“ — И пусть она мне крикнет: „Твоя! Твоя!“» Дюны Июнь-июль 1907