Андрей Вознесенский — Лонжюмо
Авиавступление Посвящается слушателям школы Ленина в Лонжюмо Вступаю в поэму, как в новую пору вступают. Работают поршни, соседи в ремнях засыпают. Ночной папироской летят телецентры за Муром. Есть много вопросов. Давай с тобой, Время, покурим. Прикинем итоги. Светло и прощально горящие годы, как крылья, летят за плечами. И мы понимаем, что канули наши кануны, что мы, да и спутницы наши,— не юны, что нас провожают и машут лукаво кто маминым шарфом, а кто — кулаками… Земля, ты нас взглядом апрельским проводишь, лежишь на спине, по-ночному безмолвная. По гаснущим рельсам бежит паровозик, как будто сдвигают застежку на «молнии». Россия любимая, с этим не шутят. Все боли твои — меня болью пронзили. Россия, я — твой капиллярный сосудик, мне больно когда — тебе больно, Россия. Как мелки отсюда успехи мои, неуспехи, друзей и врагов кулуарных ватаги. Прости меня, Время, что много сказать не успею. Ты, Время, не деньги, но тоже тебя не хватает. Но люди уходят, врезая в ночные отроги дорог своих огненные автографы! Векам остаются — кому как удастся — штаны — от одних, от других — государства. Его различаю. Пытаюсь постигнуть, чем был этот голос с картавой пластинки. Дай, Время, схватить этот профиль, паривший в записках о школе его под Парижем. Прости мне, Париж, невоспетых красавиц. Россия, прости незамятые тропки. Простите за дерзость, что я этой темы касаюсь, простите за трусость, что я ее раньше не трогал. Вступаю в поэму. А если сплошаю, прости меня, Время, как я тебя часто прощаю. Струится блокнот под карманным фонариком. Звенит самолет не крупнее комарика. А рядом лежит в облаках алебастровых планета — как Ленин, мудра и лобаста. 1 В Лонжюмо сейчас лесопильня. В школе Ленина? В Лонжюмо? Нас распилами ослепили бревна, бурые как эскимо. Пилы кружатся. Пышут пильщики. Под береткой, как вспышки,— пыжики. Через джемперы, как смола, чуть просвечивают тела. Здравствуй, утро в морозных дозах! Словно соты, прозрачны доски. Может, солнце и сосны — тезки?! Пахнет музыкой. Пахнет тесом. А еще почему-то — верфью, а еще почему-то — ветром, а еще — почему не знаю — диалектикою познанья! Обнаруживайте древесину под покровом багровой мглы, Как лучи из-под тучи синей, бьют опилки из-под пилы! Добирайтесь в вещах до сути. Пусть ворочается сосна, словно глиняные сосуды, солнцем полные дополна. Пусть корою сосна дремуча, сердцевина ее светла — вы терзайте ее и мучайте, чтобы музыкою была! Чтобы стала поющей силищей корабельщиков, скрипачей… Ленин был из породы распиливающих, обнажающих суть вещей. 2 Врут, что Ленин был в эмиграции (Кто вне родины — эмигрант.) Всю Россию, речную, горячую, он носил в себе, как талант! Настоящие эмигранты пили в Питере под охраной, воровали казну галантно, жрали устрицы и гранаты — эмигранты! Эмигрировали в клозеты с инкрустированными розетками, отгораживались газетами от осенней страны раздетой, в куртизанок с цветными гривами эмигрировали! В драндулете, как чертик в колбе, изолированный, недобрый, средь великодержавных харь, среди ряс и охотнорядцев, под разученные овации проезжал глава эмиграции — царь! Эмигранты селились в Зимнем. А России сердце само — билось в городе с дальним именем Лонжюмо. 3 Этот — в гольф. Тот повержен бриджем. Царь просаживал в «дурачки»… …Под распарившимся Парижем Ленин режется в городки! Раз!— распахнута рубашка, раз!— прищуривался глаз, раз!— и чурки вверх тормашками (жалко, что не видит Саша!) — рраз! Рас-печатывались «письма», раз-летясь до облаков,— только вздрагивали бисмарки от подобных городков! Раз!— по тюрьмам, по двуглавым — ого-го!— Революция играла озорно и широко! Раз!— врезалась бита белая, как авроровский фугас — так что вдребезги империи, церкви, будущие берии — раз! Ну играл! Таких оттягивал «паровозов!» Так играл, что шарахались рейхстаги в 45-м наповал! Раз!.. …А где-то в начале века человек, сощуривши веки, «Не играл давно»,— говорит. И лицо у него горит. 4 В этой кухоньке скромны тумбочки и, как крылышки у стрекоз, брезжит воздух над узкой улочкой Мари-Роз, было утро, теперь смеркается, и совсем из других миров слышен колокол доминиканский Мари-Роз, прислоняюсь к прохладной раме, будто голову мне нажгло, жизнь вечернюю озираю через ленинское стекло, и мне мнится — он где-то спереди, меж торговок, машин, корзин, на прозрачном велосипедике проскользил, или в том кабачке хохочет, аплодируя шансонье? или вспомнил в метро грохочущем ослепительный свист саней? или, может, жару и жаворонка? или в лифте сквозном парит, и под башней ажурно-ржавой запрокидывается Париж — крыши сизые галькой брезжат, точно в воду погружены, как у крабов на побережье, у соборов горят клешни, над серебряной панорамою он склонялся, как часовщик, над закатами, над рекламами, он читал превращенья их, он любил вас, фасады стылые, точно ракушки в грустном стиле, а еще он любил Бастилию — за то, что ее срыли! и сквозь биржи пожар валютный, баррикадами взвив кольцо, проступало ему Революции окровавленное лицо, и глаза почему-то режа, сквозь сиреневую майолику проступало Замоскворечье, все в скворечниках и маевках, а за ними — фронты, Юденичи, Русь ревет со звездой на лбу, и чиркнет фуражкой студенческой мой отец на кронштадтском льду, вот зачем, мой Париж прощальный, не пожар твоих маляров — славлю стартовую площадку узкой улочки Мари-Роз! Он отсюда мыслил ракетно. Мысль его, описав дугу, разворачивала парапеты возле Зимнего на снегу! (Но об этом шла речь в строках главки 3-й, о городках.) 5 В доме позднего рококо спит, уткнувшись щекой в конспекты, спит, живой еще, невоспетый Серго, спи, Серго, еще раным-рано, зайчик солнечный через раму шевелится в усах легко, спи, Серго, спи, Серго в васильковой рубашечке, ты чему во сне улыбаешься? Где-то Куйбышев и Менжинский так же детски глаза смежили. Что вам снится? Плотины Чирчика? Первый трактор и кран с серьгой? Почему вы во сне кричите, Серго?! Жизнь хитра. Не учесть всего. Спит Серго, коммунист кремневый. Под широкой стеной кремлевской спит Серго. 6 Ленин прост — как материя, как материя — сложен. Наш народ — не тетеря, чтоб кормить его с ложечки! Не какие-то «винтики», а мыслители, он любил ваши митинги, Глебы, Вани и Митьки. Заряжая ораторски философией вас, сам, как аккумулятор, заряжался от масс. Вызревавшие мысли превращались потом в «Философские письма», в 18-й том. Его скульптор лепил. Вернее, умолял попозировать он, перед этим, сваяв Верлена, их похожестью потрясен, бормотал он оцепенело: «Символическая черта! У поэтов и революционеров одинаковые черепа!» Поэтично кроить вселенную! И за то, что он был поэт, как когда-то в Пушкина — в Ленина бил отравленный пистолет! 7 Однажды, став зрелей, из спешной повседневности мы входим в Мавзолей, как в кабинет рентгеновский, вне сплетен и легенд, без шапок, без прикрас, и Ленин, как рентген, просвечивает нас. Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин: «Скажите, Ленин, мы — каких Вы ждали, Ленин?! Скажите, Ленин, где победы и пробелы? Скажите — в суете мы суть не проглядели?..» Нам часто тяжело. Но солнечно и страстно прозрачное чело горит лампообразно. «Скажите, Ленин, в нас идея не ветшает?» И Ленин отвечает. На все вопросы отвечает Ленин.