Дмитрий Мережковский — Уголино

В последнем круге ада перед нами Во мгле поверхность озера блистала Под ледяными твердыми слоями. На эти льды безвредно бы упала, Как пyx, громада каменной вершины, Не раздробив их вечного кристалла. И как лягушки, вынырнув из тины, Среди болот виднеются порою, — Так в озере той сумрачной долины Бесчисленные грешники толпою, Согнувшиеся, голые сидели Под ледяной, прозрачною корою. От холода их губы посинели, И слезы на ланитах замерзали, И не было кровинки в бледном теле. Их мутный взор поник в такой печали, Что мысль моя от страха цепенеет, Когда я вспомню, как они дрожали, — И солнца луч с тех пор меня не греет. И вот земная ось уж недалеко: Скользит нога, в лицо мне стужей веет… Тогда увидел я во мгле глубоко Двух грешников: безумьем пораженный, Один схватил другого и жестоко Впился зубами в череп раздробленный, И грыз его, и вытекал струями Из черной раны мозг окровавленный. И я спросил дрожащими устами, Кого он пожирает; подымая Свой обагренный лик и волосами Несчастной жертвы губы вытирая, Он отвечал: «Я призрак Уголино, А эта тень – Руджьер; земля родная Злодея прокляла… Он был причиной Всех мук моих: он заточил в оковы Меня с детьми, гонимого судьбиной. Тюремный свод давил, как гроб свинцовый; Сквозь щель его не раз на тверди ясной Я видел, как рождался месяц новый — Когда тот сон приснился мне ужасный: Собаки волка старого травили; Руджьер их плетью гнал, и зверь несчастный С толпой волчат своих по серой пыли Влачил кровавый след, и он свалился, И гончие клыки в него вонзили. Услышав плач детей, я пробудился: Во сне, полны предчувственной тоскою, Они молили хлеба, и теснился Мне в грудь невольный ужас пред бедою. Ужель в тебе нет искры сожаленья? О, если ты не плачешь надо мною, Над чем же плачешь ты!.. Среди томленья Тот час, когда нам пищу приносили, Давно прошел; ни звука, ни движенья… В немых стенах – все тихо, как в могиле. Вдруг тяжкий молот грянул за дверями… Я понял все: то вход тюрьмы забили. И пристально безумными очами Взглянул я на детей, передо мною Они рыдали тихими слезами. Но я молчал, поникнув головою; Мой Анзельмуччио мне с лаской милой Шептал: «О, как ты смотришь, что с тобою?..» Но я молчал, и мне так тяжко было, Что я не мог ни плакать, ни молиться, Так первый день прошел, и наступило Второе утро: кроткая денница Блеснула вновь, и в трепетном мерцанье Узнав их бледные, худые лица, Я руки грыз, чтоб заглушить страданье. Но дети кинулись ко мне, рыдая, И я затих. Мы провели в молчанье Еще два дня… Земля, земля немая, О, для чего ты нас не поглотила!.. К ногам моим упал, ослабевая, Мой бедный Гаддо, простонав уныло: «Отец, о, где ты, сжалься надо мною!..» И смерть его мученья прекратила. Как сын за сыном падал чередою, Я видел сам своими же очами, И вот один, один под вечной мглою Над мертвыми, холодными телами — Я звал детей; потом в изнеможенье Я ощупью, бессильными руками, Когда н глазах уже померкло зренье, Искал их трупов, ужасом томимый, Но голод, голод победил мученье!..» И он умолк, и вновь, неутомимый, Схватил зубами череп в дикой злости И грыз его, палач неумолимый: Так алчный пес грызет и гложет кости.