Иосиф Бродский — Моллюск

Земная поверхность есть признак того, что жить в космосе разрешено, поскольку здесь можно сесть, встать, пройтись, потушить лампу, взглянуть в окно. Восемь других планет считают, что эти как раз выводы неверны, и мы слышим их ‘нет!’, когда убивают нас и когда мы больны. Тем не менее я существую, и мне, искренне говоря, в результате вполне единственного бытия дороже всего моря. Хотя я не враг равнин, друг ледниковых гряд, ценитель пустынь и гор — особенно Апеннин — всего этого, говорят, в космосе перебор. Статус небесных тел приобретаем за счет рельефа. Но их рельеф не плещет и не течет, взгляду кладя предел, его же преодолев. Всякая жизнь под стать ландшафту. Когда он сер, сух, ограничен, тверд, какой он может подать умам и сердцам пример, тем более — для аорт? Когда вы стоите на Сириусе — вокруг бурое фантази из щебня и валуна. Это портит каблук и не блестит вблизи. У тел и у их небес нету, как ни криви пространство, иной среды. ‘Многие жили без, — заметил поэт, — любви, но никто без воды’. Отсюда — мой сентимент. И скорей, чем турист, готовый нажать на спуск камеры в тот момент, когда ландшафт волнист, во мне говорит моллюск. Ему подпевает хор хордовых, вторят пять литров неголубой крови: у мышц и пор суши меня, как пядь, отвоевал прибой. Стоя на берегу моря, морща чело, присматриваясь к воде, я радуюсь, что могу разглядывать то, чего в галактике нет нигде. Моря состоят из волн — странных вещей, чей вид множественного числа, брошенного на произвол, был им раньше привит всякого ремесла. По существу, вода — сумма своих частей, которую каждый миг меняет их чехарда; и бредни ведомостей усугубляет блик. Определенье волны заключено в самом слове ‘волна’. Оно, отмеченное клеймом взгляда со стороны, им не закабалено. В облике буквы ‘в’ явно дает гастроль восьмерка — родная дочь бесконечности, столь свойственной синеве, склянке чернил и проч. Как форме, волне чужды ромб, треугольник, куб, всяческие углы. В этом — прелесть воды. В ней есть нечто от губ с пеною вдоль скулы. Склонностью пренебречь смыслом, чья глубина буквальна, морская даль напоминает речь, рваные письмена, некоторым — скрижаль. Именно потому, узнавая в ней свой почерк, певцы поют рыхлую бахрому — связки голосовой или зрачка приют. Заговори сама, волна могла бы свести слушателя своего в одночасье с ума, сказав ему: ‘я, прости, не от мира сего’. Это, сдается мне, было бы правдой. Сей — удерживаем рукой; в нем можно зайти к родне, посмотреть Колизей, произнести ‘на кой?’. Иначе с волной, чей шум, смахивающий на ‘ура’, — шум, сумевший вобрать ‘завтра’, ‘сейчас’, ‘вчера’, идущий из царства сумм, — не занести в тетрадь. Там, где прошлое плюс будущее вдвоем бьют баклуши, творя настоящее, вкус диктует массам объем. И отсюда — моря. Скорость по кличке ‘свет’, белый карлик, квазар напоминают нерях; то есть пожар, базар. Материя же — эстет, и ей лучше в морях. Любое из них — скорей слепок времени, чем смесь катастрофы и радости для ноздрей, или — пир диадем, где за столом — свои. Собой превращая две трети планеты в дно, море — не лицедей. Вещью на букву ‘в’ оно говорит: оно — место не для людей. Тем более если три четверти. Для волны суша — лишь эпизод, а для рыбы внутри — хуже глухой стены: тот свет, кислород, азот. При расшифровке ‘вода’, обнажив свою суть, даст в профиль или в анфас ‘бесконечность-о-да’; то есть, что мир отнюдь создан не ради нас. Не есть ли вообще тоска по вечности и т. д., по ангельскому крылу — инерция косяка, в родной для него среде уткнувшегося в скалу? И не есть ли Земля только посуда? Род пиалы? И не есть ли мы, пашущие поля, танцующие фокстрот, разновидность каймы? Звезды кивнут: ага, бордюр, оторочка, вязь жизней, которых счет зрения отродясь от громокипящих га моря не отвлечет. Им виднее, как знать. В сущности, их накал в космосе объясним недостатком зеркал; это легче понять, чем примириться с ним. Но и моря, в свой черед, обращены лицом вовсе не к нам, но вверх, ценя их, наоборот, как выдуманной слепцом азбуки фейерверк. Оказываясь в западне или же когда мы никому не нужны, мы видим моря вовне, больше беря взаймы, чем наяву должны. В облике многих вод, бегущих на нас, рябя, встающих там на дыбы, мнится свобода от всего, от самих себя, не говоря — судьбы. Если вообще она существует — и спор об этом сильней в глуши — она не одушевлена, так как морской простор шире, чем ширь души. Сворачивая шапито, грустно думать о том, что бывшее, скажем, мной, воздух хватая ртом, превратившись в ничто, не сделается волной. Но ежели вы чуть-чуть мизантроп, лиходей, то вам, подтянув кушак, приятно, подставив ей, этой свободе, грудь, сделать к ней лишний шаг.