Иосиф Бродский — Представление

Михаилу Николаеву Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела! Эта местность мне знакома, как окраина Китая! Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела. Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая. Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья. Вот и вышел человечек, представитель населенья. Вот и вышел гражданин, достающий из штанин. ‘А почем та радиола?’ ‘Кто такой Савонарола?’ ‘Вероятно, сокращенье’. ‘Где сортир, прошу прощенья?’ Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса. В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром. И нарезанные косо, как полтавская, колеса с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром оживляют скатерть снега, полустанки и развилки обдавая содержимым опрокинутой бутылки. Прячась в логово свое волки воют ‘і-мое’. ‘Жизнь — она как лотерея’. ‘Вышла замуж за еврея’. ‘Довели страну до ручки’. ‘Дай червонец до получки’. Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано. В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея. Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана превращается в тирана на трибуне мавзолея. Говорят лихие люди, что внутри, разочарован под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован. Хорошо, утратив речь, встать с винтовкой гроб стеречь. ‘Не смотри в глаза мне, дева: все равно пойдешь налево’. ‘У попа была собака’. ‘Оба умерли от рака’. Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна. (Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.) Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана, взад-вперед летают ядра над французским частоколом. Се — великий сын России, хоть и правящего класса! Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо. Чудо-юдо: нежный граф превратился в книжный шкаф! ‘Приучил ее к минету’. ‘Что за шум, а драки нету?’ ‘Крыл последними словами’. ‘Кто последний? Я за вами’. Входит пара Александров под конвоем Николаши. Говорят ‘Какая лажа’ или ‘Сладкое повидло’. По Европе бродят нары в тщетных поисках параши, натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло. Размышляя о причале, по волнам плывет ‘Аврора’, чтобы выпалить в начале непрерывного террора. Ой ты, участь корабля: скажешь ‘пли!’ — ответят ‘бля!’ ‘Сочетался с нею браком’. ‘Все равно поставлю раком’. ‘Эх, Цусима-Хиросима! Жить совсем невыносимо’. Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах. Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины. Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик. Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины, размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре. Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре. Ветер свищет. Выпь кричит. Дятел ворону стучит. ‘Говорят, открылся Пленум’. ‘Врезал ей меж глаз поленом’. ‘Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый’. Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора. Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку, и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера, и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку. И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле. Из коричневого глаза бьет ключом Напареули. Друг-кунак вонзает клык в недоеденный шашлык. ‘Ты смотрел Дерсу Узала?’ ‘Я тебе не все сказала’. ‘Раз чучмек, то верит в Будду’. ‘Сукой будешь?’ ‘Сукой буду’. Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен. Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем, придирается к закону, кипятится из-за пошлин, восклицая: ‘Как живете!’ И смущают глянцем плоти Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте. Пролетарии всех стран Маршируют в ресторан. ‘В этих шкарах ты как янки’. ‘Я сломал ее по пьянке’. ‘Был всю жизнь простым рабочим’. ‘Между прочим, все мы дрочим’. Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки. Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом. Они пляшут и танцуют: ‘Мы вояки-забияки! Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом’. И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны. В Министерстве Обороны громко каркают вороны. Входишь в спальню — вот те на: на подушке — ордена. ‘Где яйцо, там — сковородка’. ‘Говорят, что скоро водка снова будет по рублю’. ‘Мам, я папу не люблю’. Входит некто православный, говорит: ‘Теперь я — главный. У меня в душе Жар-птица и тоска по государю. Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной. Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю. Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза. Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза’. И лобзают образа с плачем жертвы обреза… ‘Мне — бифштекс по-режиссерски’. ‘Бурлаки в Североморске тянут крейсер бечевой, исхудав от лучевой’. Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало, с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни и вполголоса по-русски произносят: ‘Все пропало, а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни; б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели. Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели, слыша ‘баюшки-баю’, отвечает: ‘мать твою!’ ‘. ‘Влез рукой в шахну, знакомясь’. ‘Подмахну — и в Сочи’. ‘Помесь лейкоцита с антрацитом называется Коцитом’. Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры, кто — с написанным вручную содержательным доносом. С того света, как химеры, палачи-пенсионеры одобрительно кивают им, задорным и курносым, что врубают ‘Русский бальный’ и вбегают в избу к тяте выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати. Что попишешь? Молодежь. Не задушишь, не убьешь. ‘Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду’. ‘Я с ним рядом срать не сяду’. ‘А моя, как та мадонна, не желает без гондона’. Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи. Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером, только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи. Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая: ‘Инвалид, а инвалид. У меня внутри болит’. ‘Ляжем в гроб, хоть час не пробил!’ ‘Это — сука или кобель?’ ‘Склока следствия с причиной прекращается с кончиной’. Входит Мусор с криком: ‘Хватит!’ Прокурор скулу квадратит. Дверь в пещеру гражданина не нуждается в ‘сезаме’. То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит, обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами. И за смертною чертою, лунным блеском залитою, челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою. Знать, надолго хватит жил тех, кто головы сложил. ‘Хата есть, да лень тащиться’. ‘Я не блядь, а крановщица’. ‘Жизнь возникла как привычка раньше куры и яичка’. Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену! Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида! Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену, хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида. Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе, кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе? Эх, даешь простор степной без реакции цепной! ‘Дайте срок без приговора!’ ‘Кто кричит: ‘Держите вора!’?’ ‘Рисовала член в тетради’. ‘Отпустите, Христа ради’. Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках. Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства. Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках — ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства. Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер. Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер, кто пророс густой травой. Впрочем, это не впервой. ‘От любви бывают дети. Ты теперь один на свете. Помнишь песню, что, бывало, я в потемках напевала? Это — кошка, это — мышка. Это — лагерь, это — вышка. Это — время тихой сапой убивает маму с папой’.