Иосиф Бродский — Пятая годовщина

Падучая звезда, тем паче — астероид на резкость без труда твой праздный взгляд настроит. Взгляни, взгляни туда, куда смотреть не стоит. Там хмурые леса стоят в своей рванине. Уйдя из точки ‘А’, там поезд на равнине стремится в точку ‘Б’. Которой нет в помине. Начала и концы там жизнь от взора прячет. Покойник там незрим, как тот, кто только зачат. Иначе — среди птиц. Но птицы мало значат. Там в сумерках рояль бренчит в висках бемолью. Пиджак, вися в шкафу, там поедаем молью. Оцепеневший дуб кивает лукоморью. Там лужа во дворе, как площадь двух Америк. Там одиночка-мать вывозит дочку в скверик. Неугомонный Терек там ищет третий берег. Там дедушку в упор рассматривает внучек. И к звездам до сих пор там запускают жучек плюс офицеров, чьих не осознать получек. Там зелень щавеля смущает зелень лука. Жужжание пчелы там главный принцип звука. Там копия, щадя оригинал, безрука. Зимой в пустых садах трубят гипербореи, и ребер больше там у пыльной батареи в подъездах, чем у дам. И вообще быстрее нащупывает их рукой замерзшей странник. Там, наливая чай, ломают зуб о пряник. Там мучает охранник во сне штыка трехгранник. От дождевой струи там плохо спичке серной. Там говорят ‘свои’ в дверях с усмешкой скверной. У рыбной чешуи в воде там цвет консервный. Там при словах ‘я за’ течет со щек известка. Там в церкви образа коптит свеча из воска. Порой дает раза соседним странам войско. Там пышная сирень бушует в полисаде. Пивная цельный день лежит в глухой осаде. Там тот, кто впереди, похож на тех, кто сзади. Там в воздухе висят обрывки старых арий. Пшеница перешла, покинув герб, в гербарий. В лесах полно куниц и прочих ценных тварей. Там, лежучи плашмя на рядовой холстине, отбрасываешь тень, как пальма в Палестине. Особенно — во сне. И, на манер пустыни, там сахарный песок пересекаем мухой. Там города стоят, как двинутые рюхой, и карта мира там замещена пеструхой, мычащей на бугре. Там схож закат с порезом. Там вдалеке завод дымит, гремит железом, не нужным никому: ни пьяным, ни тверезым. Там слышен крик совы, ей отвечает филин. Овацию листвы унять там вождь бессилен. Простую мысль, увы, пугает вид извилин. Там украшают флаг, обнявшись, серп и молот. Но в стенку гвоздь не вбит и огород не полот. Там, грубо говоря, великий план запорот. Других примет там нет — загадок, тайн, диковин. Пейзаж лишен примет и горизонт неровен. Там в моде серый цвет — цвет времени и бревен. Я вырос в тех краях. Я говорил ‘закурим’ их лучшему певцу. Был содержимым тюрем. Привык к свинцу небес и к айвазовским бурям. Там, думал, и умру — от скуки, от испуга. Когда не от руки, так на руках у друга. Видать, не расчитал. Как квадратуру круга. Видать, не рассчитал. Зане в театре задник важнее, чем актер. Простор важней, чем всадник. Передних ног простор не отличит от задних. Теперь меня там нет. Означенной пропаже дивятся, может быть, лишь вазы в Эрмитаже. Отсутствие мое большой дыры в пейзаже не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая. Ее затянут мох или пучки лишая, гармонии тонов и проч. не нарушая. Теперь меня там нет. Об этом думать странно. Но было бы чудней изображать барана, дрожать, но раздражать на склоне дней тирана, паясничать. Ну что ж! на все свои законы: я не любил жлобства, не целовал иконы, и на одном мосту чугунный лик Горгоны казался в тех краях мне самым честным ликом. Зато столкнувшись с ним теперь, в его великом варьянте, я своим не подавился криком и не окаменел. Я слышу Музы лепет. Я чувствую нутром, как Парка нитку треплет: мой углекислый вздох пока что в вышних терпят, и без костей язык, до внятных звуков лаком, судьбу благодарит кириллицыным знаком. На то она судьба, чтоб понимать на всяком наречьи. Предо мной — пространство в чистом виде. В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде. В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде. Скрипи, мое перо, мой коготок, мой посох. Не подгоняй сих строк: забуксовав в отбросах, эпоха на колесах нас не догонит, босых. Мне нечего сказать ни греку, ни варягу. Зане не знаю я, в какую землю лягу. Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.